И пока мне рот не забили глиной. Анализ отдельных произведений И

В 1903 году в журнале «Новый путь» появилась первая рецензия, написанная Александром Блоком. Не случайной была его встреча с изданием, во главе которого стояли 3. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковский. До личного знакомства с ними (в марте 1902 года) Блок много и внимательно изучал сочинения Мережковского, и как отмечает Вл. Орлов: «Почти все размышления Блока в юношеском дневнике об антиномии языческого и христианского мировоззрений («плоти» и «духа»).

Тема любви прозвучала во весь голос в последней, пятой книге «Жизни Арсеньева». Над пятой книгой («Лика») Бунин работал с перерывами с 1933 по 1939 год. Сначала Бунин отделял «Лику» от первых четырех книг. Об этом, в частности, свидетельствует первый полный выпуск романа в 1939 году в издательстве «Петрополис». На обложке книги значилось: «Бунин. «Жизнь Арсеньева». Роман «Лика».

Первый рассказ «Темные аллеи», давший название всему циклу, развивает мотив рассказа «Ида»: сожаления об утраченном счастье иллюзорны, ибо жизнь идет так, как должна идти, и человек не волен внести в нее какие-то перемены. Герой рассказа «Темные аллеи», еще будучи молодым помещиком, соблазнил прелестную крестьянку Надежду. А затем его жизнь пошла своим чередом. И вот по прошествии многих лет он, будучи уже военным в больших чинах, проездом оказывается в тех местах, где любил в молодости. В хозяйке заезжей избы он узнает Надежду, постаревшую, как и он сам, но все еще красивую женщину.

Как работает стихотворение Бродского Лосев Лев Владимирович

Валентина Полухина (Англия). «Я ВХОДИЛ ВМЕСТО ДИКОГО ЗВЕРЯ В КЛЕТКУ…» (1980)

«Я ВХОДИЛ ВМЕСТО ДИКОГО ЗВЕРЯ В КЛЕТКУ…» (1980)

Я входил вместо дикого зверя…

Я входил вместо дикого зверя в клетку,

выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,

жил у моря, играл в рулетку,

обедал черт знает с кем во фраке.

С высоты ледника я озирал полмира,

трижды тонул, дважды бывал распорот.

Бросил страну, что меня вскормила.

Из забывших меня можно составить город.

Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,

надевал на себя что сызнова входит в моду,

сеял рожь, покрывал черной толью гумна

и не пил только сухую воду.

Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,

жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.

Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;

перешел на шепот. Теперь мне сорок.

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.

Только с горем я чувствую солидарность.

Но пока мне рот не забили глиной,

Это одно из самых любимых поэтом стихотворений является, как будет показано ниже, во многих отношениях итоговым для творчества Бродского до 1980 года. Чаще любого другого он читал его на фестивалях и поэтических выступлениях. Им открывается третий английский сборник поэта «То Urania» и третий русский том собрания сочинений. Оно вошло в антологии и сопровождает журнальные публикации интервью поэта и воспоминания о нем. Авторский перевод этого стихотворения подвергался наиболее суровой (и не всегда достаточно компетентной) критике со стороны английских поэтов. Написанное вольным дольником, который, переходя в акцентный стих, сохраняет постоянную концовку с регулярной схемой женских рифм (abab), стихотворение это, на первый взгляд, во многом необычно для поэтики Бродского 70-80-х годов. Начнем с того, что в нем отсутствуют анжамбеманы, в то время как во многих других стихотворениях предыдущих лет мы встречаем самые неожиданные и даже дерзкие их формы, особенно в таких стихах, как «Полдень в комнате» (1978, III: 447) и «Строфы» (1978, III: 455). Немало их и в стихах 1980 года, например, «в обеих / половинках» («Снег идет…», III: 8), «перед черной мышью // мины», «от страха / потонуть» («Стихи о зимней кампании 1980 года», III: 9), «в локте и / вместе» («Восходящее желтое солнце…», III: 19).

Бродский отходит в этом стихотворении от характерной для него поэтики и в сфере синтаксиса: в нем нет ни инверсий, ни конфликтов с ритмом. Каждая строка либо завершается семантически полным высказыванием, либо совпадает с концом предложения. Однако, несмотря на явное отсутствие в нем признаков современного недуга синтаксиса, такой синтаксис нельзя назвать здоровым. Его простота - это простота протокольного стиля. Его рубленые фразы напоминают язык анкеты или ответы на вопросы следователя во время доносов. Такой стиль позволяет исключить невыгодные подробности и чувство проявления слабости: упреки, малодушие, страх. С другой стороны, именно такой синтаксис делает это стихотворение образцом лапидарности, если не собранием максим. Его стилистического двойника мы находим в стихотворении 1974 года «Темза в Челси»:

Эти слова мне диктовала не

любовь и не Муза, но потерявший скорость

я отвечал, лежа лицом к стене.

«Как ты жил в эти годы?» - «Как буква «г» в «ого»».

«Опиши свои чувства». - «Смущался дороговизне».

«Что ты любишь на свете сильней всего?»

«Реки и улицы - длинные вещи жизни».

«Вспоминаешь о прошлом?» - «Помню, была зима.

Я катался на санках, меня продуло».

«Ты боишься смерти?» - «Нет, это та же тьма;

но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула».

При беглом взгляде, начало стихотворения «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» мало оригинально: местоимением 1-го лица открывается около 30 других стихотворений Бродского. Оно производит также впечатление текста с приглушенной риторикой, несмотря на присутствие в нем многочисленных тропов. Неброская риторика стилю Бродского чужда, хотя он и стремился к ней вполне сознательно. В этом стихотворении как будто предприняты некоторые попытки нейтрализации тропов. Так, метафора замещения («Я входил вместо дикого зверя в клетку…») ослаблена как присутствием замещаемого «я», так и предлогом «вместо», приближающим ее к описанию реальной ситуации. Грамматический состав метафор олицетворения («в степях, помнящих вопли гунна», «впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя») тоже делает их неброскими. Оксюморон «не пил только сухую воду» настолько гениально прост, что напоминает общепринятое речение. Излюбленные поэтом метонимии - зрачок (49 раз), рот (84), сон (158) - в силу частотности их употребления в других стихах заглушены объемом с трудом обозримых смыслов.

В чем же заключается мастерство этого стихотворения? Мы постараемся показать, что его оригинальность заложена уже в самом выборе лексики, в присущем Бродскому сближении низкого и высокого стилей, в характерном для него сочетании смирения и гордости, иронии и горести. Являясь органической частью всего творчества поэта, этот шедевр Бродского есть своего рода стихотворение-памятник. В нем в наиболее афористической форме выражено жизненное кредо поэта, а стиль его продиктован тем, что это стихотворение во многих отношениях итоговое. Итоговое оно прежде всего в биографическом плане (все перечисленные в стихотворении факты имели место в жизни, здесь нет ничего придуманного, «романтического»). В нем нарисован автопортрет Бродского, человека и поэта одновременно, ибо в случае Бродского состоялось абсолютное слияние личности и судьбы. Написав его в день своего сорокалетия, поэт как бы выясняет отношения со своей судьбой, вспоминая все главные события своей жизни: аресты и тюрьмы («в клетку», «выжигал <…> кликуху гвоздем в бараке»), ссылку на Север, работы в совхозе в Норенской («сеял рожь, покрывал черной толью гумна»). Это 1963–1965 годы, когда Бродский написал, по мнению многих, уже несколько прекрасных стихов. А еще раньше, в годы поэтического становления (1959–1962), он участвовал в геологических экспедициях и в туристических походах, исколесив большую часть одной шестой части мира: от балтийских болот до сибирской тайги, от севера Якутии до Тянь-Шаньских гор, где он действительно тонул, бродил пешком по тундре и «слонялся в степях, помнящих вопли гунна». Вынужденный отъезд из страны в 1972 году означен как добровольное решение («Бросил страну, что меня вскормила»), а жизнь в свободном мире как испытание («жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок») и настойчивая память о мире несвободы («Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя»). Перечислив «необходимый процент несчастий» (I: 90), что выпал на его долю, поэт, однако, не жалуется («Позволял своим связкам все звуки, помимо воя»), никого не обвиняет, напротив - винит самого себя («Бросил страну, что меня вскормила»). Он не проклинает прошлое, не идеализирует его, а благодарит. Кого? Судьбу? Всевышнего? Жизнь? Или всех вместе? Благодарить ему в свой юбилейный год было за что. В конце 1978 года поэт перенес первую операцию на открытом сердце («бывал распорот») и весь 1979 год медленно выздоравливал (мы не найдем ни одного стихотворения, помеченного этим годом). В 1980 году вышел третий сборник его стихов в английском переводе, удостоенный самых лестных рецензий, и в этом же году его впервые выдвинули на Нобелевскую премию, о чем он узнал за несколько недель до своего дня рождения.

Стихотворение это итоговое и в плане тематики и словаря. В нем присутствуют все основные мотивы творчества Бродского или их варианты: несвобода, родина, изгнание, жизнь, болезнь, смерть, время, поэтический дар, Бог и человек, поэт и общество. Звучит в нем и одна из магистральных тем поэзии Бродского - тема горя («Только с горем я чувствую солидарность»). Заявленная очень рано (в «Пилигримах», 1958), тема эта настойчиво звучит на протяжении всего творчества поэта («Песня, как ни звонка, глуше, чем крик от горя», I: 311; «горе сильней, чем доблесть», I: 313; «И вздрагиваешь изредка от горя», И: 129; «Когда так много позади / всего, в особенности - горя», II: 160). Строчку о солидарности с горем можно было бы принять за ключевую в тексте, если бы в стихотворении, написанном еще в ссылке, мы не слышали мольбу об отстранении от постигшего горя:

Боже, услышь мольбу: дай мне взлететь над горем

выше моей любви, выше стенаний, крика (I: 310).

Именно нежелание быть раздавленным «грузом <…> горя» (II: 361), считать себя жертвой любого несчастья увязывает эту тему с темой мужества и стоицизма, которые со временем тему горя оттесняют. Еще одна тема - тема «мужества быть», по Тиллиху, представляется основной и для анализируемого стихотворения. Бродский рано пришел к заключению, что в XX веке ни отчаяние, ни боль, ни горе - «не нарушенье правил» (II: 210), а норма. И в этом стихотворении желание «понять, что суть в твоей судьбе» (I: 79), превращает лирическое «я» в наблюдателя, который отстраненно комментирует свою жизнь и пытается оценить случившееся с ним.

В этой оценке есть, однако, некоторая амбивалентность. С одной стороны, стремление избежать самодраматизации заставляет поэта отдавать предпочтение самоуничижительным описаниям своих действий («бывал распорот», «слонялся в степях», «жрал хлеб изгнанья»). Нарочито подчеркнутая собственная ординарность и даже незначительность напоминают известные строки Пушкина: «И меж детей ничтожных мира, / быть может, всех ничтожней он». С другой стороны, имеет место здравомыслие, уравновешенность, почти философское спокойствие: я вам скажу, что со мной было, но все это не очень важно, суть жизни не в этом, суть ее в вашем отношении к случившемуся - в стоицизме и смирении. В интонации этого стихотворения действительно нет ни осуждения, ни мелодрамы, но критически настроенный читатель не может не заметить в позиции самоотрешенности некий элемент гордыни: поэт не только принимает все, что с ним случилось, но и берет на себя даже то, что ему навязали другие. Этот жест гордой души заметен уже в самом зачине: «Я входил вместо дикого зверя в клетку», а не меня посадили в клетку, как дикого зверя, потому что сочли опасным. И в этой начальной фразе заявлено приятие судьбы как справедливой. Нежелание считать себя жертвой (опасный зверь - не жертва) заставляет Бродского отказаться от традиционной метафоры несвободы - «птица в клетке» - и традиционного символа поэта как птицы. Столь же сложный психологический жест можно различить и во фразе: «[Я] бросил страну, что меня вскормила», а не страна изгнала меня. За этой простой грамматической трансформацией пассива в актив видно немалое усилие воли, продиктованное этикой самоосуждения и смирения. Примечательно, что все три отрицания наделены семантикой утверждения: «не пил только сухую воду», т. е. всё пил; «жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок», т. е. все съедал, как едят в тюрьме или в лагере; «пока рот не забили глиной», т. е. пока я жив. Неоднозначна и строка «Из забывших меня можно составить город»: ударение на «город» подчеркивает уверенность в том, что его знали тысячи людей, а ударение на «из забывших меня» выражает трагизм забвения и полного отречения от людской любви. И все же не гордыня позволила поэту возвыситься над горем, а работа над собой и над своим даром. «В сущности, жизнь писателя в определенном смысле становится продуктом его произведения. Произведение начинает определять характер жизни. То, что кого-то хвалят, выдворяют или игнорируют, связано с его произведением, а не с тем, что этому произведению предшествовало. Независимость личности и невписываемость поэтического стиля Бродского в существовавший тогда контекст делали его опасным и чужим.

Бродский всегда оставался «самым свободным человеком» в самой несвободной стране. И когда он был схвачен и заточен, как дикий зверь, в клетку, началось настоящее отстранение поэта от самого себя: «по тем временам это было, что называется, self-defence , само-защита, когда вас хватают, ведут в камеру и т. д., вы отключаетесь от самого себя. И этот принцип самоотстранения чрезвычайно опасная вещь, потому что очень быстро переходит в состояние инстинкта <…> одним глазом смотришь на свою жизнь, на свой опыт - и чирикаешь». Чем чаще общество навязывало ему роль поэта, диссидента или пророка, «к чьему мнению следует прислушиваться», тем сильнее чувствовалась в его стихах тенденция к отстранению и самоуничижению. Именно этот психологический жест самоотстранения определяет интонацию данного стихотворения.

Будучи итоговым, стихотворение это фокусирует в себе не только основные темы, но и глубокие основы его поэтики. Более того, поэт как бы подчеркивает их, отказываясь на время от самых внешне ярких черт своего стиля - анжамбеманов, составных рифм, перекрученного синтаксиса. Здесь он практикует то, о чем теоретизирует в прозе: «…в стихотворении следует свести количество прилагательных к минимуму. Оно должно быть написано так, что, если некто накроет его волшебной скатертью, которая убирает прилагательные, страница все-таки будет черна: там останутсягсуществительные, наречия и глаголы. Когда эта скатерть небольшого размера, ваши лучшие друзья - существительные». И действительно, в ткань текста вплетено всего лишь пять прилагательных (дикий, черный, вороненый, сухой, длинный ) и два причастия (забывшие и помнящие ). Основной словарь отдан существительным (39 %), глаголы занимают около трети словаря (28 %). Местоимения (15 %), за исключением «кем» и «все», имеют прямое отношение к 1-му лицу (л - 5 раз, свой- 3 раза, меня - 2 раза, на себя - 1 раз, свой, свои, мне - 2 раза). В тексте всего два наречия (сызнова и теперь) и три числительных.

Мастерство, с каким Бродский управляет словарем и грамматикой, заключается уже в самом распределении частей речи в тексте. Имена существительные доминируют в рифмах, а именно составляют 98 % всего их числа. В позиции рифмы встречаются всего одно прилагательное, которое рифмуется с существительным (длинной/глиной), и один глагол, зарифмованный тоже с именем (полмира/ вскормша). «Три замечания насчет рифмы. Прежде всего поэт хочет добиться того, чтобы его высказывание запечатлелось в памяти. Помимо прочего, рифма - потрясающий мнемонический прием, удачная рифма непременно запоминается. Еще более интересно, что рифма обычно обнаруживает зависимости в языке. Она соединяет вместе до той поры несводимые вещи». И в данном стихотворении рифмы, как нередко у Бродского, обогащают друг друга смыслом по сходной или контрастной семантике: «клетку/рулетку», «в бараке/во фраке», «гунна/гумна», «моду/воду», «конвоя/воя», «солидарность/благодарность». Они вступают между собою в сложную смысловую и звуковую перекличку: в клетке или под конвоем все мы способны завыть. На последнее указывает выбор предлога «помимо» вместо «кроме» («помимо» означает, что был и вой, и другие звуки). Гунн в холодной бескрайней степи издавал не только вопли, но и вой, словно аукаясь с диким зверем. Только человек, входивший вместо дикого зверя в клетку, живший в бараке, крывший гумна и впустивший в свои сны зрачок конвоя, а затем предсказавший себе Нобелевскую премию (ибо как еще нам трактовать «обедал черт знает с кем во фраке»), способен зарифмовать «в бараке» с «во фраке». Похоже, что судьба поэта менялась, как мода, но, подобно воде, сохраняла свою суть. На потаенные смыслы рифм указывает и их звукопись: рифму «воя/ конвоя» окружают еще три ударных «о», выполняющие эффект эха, а ударный «у» в «гунна/гумна» отзывается в безударных «у» в рифме «моду/воду». Появление краткого причастия в позиции рифмы - «распорот» - тоже весьма знаменательно. Распороть можно мешок, одежду, вещь, но не человека. Так говорят и о зверях в сказках - распарывают брюхо, например, волку в «Красной Шапочке». Намекая на два серьезных хирургических вмешательства, поэт выбирает лишенный пафоса, нарочито самоуничижительный троп «распорот» не только с тем, чтобы избежать мелодраматизма, но и с тем, чтобы еще раз напомнить себе и читателю о неизменном векторе судьбы человека, о том, что делает с нами время, трансформируя наше тело в вещь, а нас самих в часть речи, в цифру, в знак вообще. С этой «мыслью о смерти - частой, саднящей, вещной» (III: 165) Бродский жил всю жизнь. По мнению Ольги Седаковой, «самое освобождающее начало у Бродского - это переживание смерти. Какой-то ранний и очень сильный опыт переживания смерти, смертности, бренности». Рифма «распорот/город» как бы объединяет в себе физическую боль с эмоциональной: фонетически «распорот» соотносится с «распят», а словообразовательно - с «выпорот». Боль эту поэт смиряет самой грамматикой: выбор ненормативной связки «бывал распорот» вместо «был распорот» со значением многократности, как «хаживал, нашивал», обозначает привычное действие, которое бывало не раз и еще может быть. Рифма «корок/сорок» окрашена сакральной семантикой самого числа: сорок дней душа еще здесь, а потом переходит в другой мир. Под пером Бродского становится тропом и рифма «длинной/глиной»: «глина» как первооснова жизни (материал Творца) в тексте подана как окончательная субстанция смерти. Возникающие, таким образом, вслед за фонетическими семантические связи между рифмами претендуют на разновидность метафоры, что уплотняет весь правый край поэтической ткани стихотворения.

Нагруженная семантикой имен правая часть стихотворения сбалансирована особым смысловым весом левой части. Если имена существительные доминируют в позиции рифмы, то глаголы вынесены в начало фразы/строки: «входил, выжигал, жил, обедал, тонул, бросил, слонялся, надевал, сеял, пил, впустил, жрал, позволял, перешел, сказать, раздаваться». Именно глаголы слагают сюжетную канву стихотворения, называя самые важные события в жизни поэта. Такое распределение действия в левой части, а имени в правой делает левую часть стихотворения не менее значимой, чем правая. В семантику левой глагольной части вмешивается грамматика, придавая ей дополнительный вес. В длинном списке глаголов, начинающих 16 из 20 строк, наблюдается любопытное чередование несовершенного и совершенного видов. После первых пяти глаголов несовершенного вида, указывающих на многократность происходившего с поэтом - «входил, выжигал, жил, обедал, тонул», - появляется глагол совершенного вида, глагол единственного судьбоносного действия - «бросил страну…». Примечательно, что фраза эта не только начинается, но и заканчивается глаголом совершенного вида, как бы подчеркивая равноправие и равновесие смысловой нагрузки между началом и концом и всех остальных фраз: «бросил страну, что меня вскормила». В середине этой фразы возможна не менее интересная семантическая инверсия: страна меня вскормила, а я бросил эту страну. Столь семантически и грамматически сбалансированная фраза подытоживает первую треть стихотворения. Далее опять следует ряд глаголов несовершенного вида: «слонялся, сеял, покрывал, пил», прерванный глаголом совершенного вида - «впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя». Как предыдущие два глагола совершенного вида - «бросил» и «вскормила», глагол «впустил» сигнализирует нечто окончательное и бесповоротное, от чего уже нельзя избавиться даже во сне, прямо по Паскалю: «Ничто из того, что было, не исчезает». В последней части стихотворения это чередование глагольных видов повторяется, но уже в изменившемся ритме: три глагола несовершенного вида - «крал, позволял, оставляя» и три совершенного - «перешел, сказать, оказалась», еще один глагол несовершенного - «чувствую» сменяется глаголом совершенного вида - «забили», и заканчивается стихотворение глаголом несовершенного вида - «будет раздаваться». Выстраивая иерархию своих действий, поэт широко пользуется внутренними связями самого языка, иногда испытывая их на прочность. Так, семантизация связки «бывал» приводит к противоречию между пассивом «распорот» и активом «бывал». Скопление глаголов в крайнем левом конце стихотворения, а также их проникновение в центр и даже в позицию рифмы свидетельствует о том, что глагол отстоял свои права, несмотря на то что Бродский стремился сделать имя центральной грамматической категорией своей поэзии. «И это естественно, - замечает Ольга Седакова в статье о Бродском, - глагольная семантика, увязывающая высказывание с лицом, временем, характером действия, говорит о хорошо координирующемся в реальности сознании».

Как и в случае нагруженных семантикой рифм, многие глаголы вбирают в себя культурные реминисценции: «выжигал» как акт писания огнем отсылает к пушкинскому «Пророку» («Глаголом жги сердца людей»); в «жил у моря» русское ухо опять слышит Пушкина: «Жил старик со старухой / у самого синего моря», «играл в рулетку» отсылает нас к теме игроков, фаталистов и испытателей судьбы у Пушкина и Достоевского; «сеял рожь», помимо библейских символов, отсылает к Некрасову («Сейте разумное, доброе, вечное») и к «Путем зерна» Ходасевича, не говоря уже о Льве Толстом, который сам пахал и сеял, буквализируя архетипическую метафору. Словно рифмы, начальные глаголы втянуты в своего рода звуковой фокус - вся левая часть текста пронизана шипящими и свистящими: выжигал, жил, трижды, Из забывших, рожь, жрал, перешел на шепот, Что сказать о жизни . Особенно значим звуковой повтор в «перешел на шепот»: поскольку в шепоте голосовые связки не участвуют, мы получаем еще один оксюморон - лишенный голоса поэт говорит.

Даглес Данн (Douglas Dunn) предложил любопытный критерий оценки эстетического качества стихотворения. Если у поэта семантически нагружена только правая часть стихотворения, это уже хороший поэт. Если и начало обретает семантический вес, это очень талантливый поэт. А если и середина стихотворения провисает под тяжестью смысла, он гений. Посмотрим, чем же наполнена середина данного текста. На первый взгляд, в ней оказались глаголы с менее драматической семантикой, чем глаголы в крайней левой части: играл, знает, озирал, бывал, можно составить, покрывал, оставляя, оказалась, чувствую, забили и раздаваться . Мы уже сказали о функциях глаголов «играл» и «бывал». Привлекает к себе внимание книжный глагол «озирал». Он встречается у Бродского только еще один раз и тоже в стихотворении 1980 года: «Как знать, не так ли / озирал свой труд в день восьмой и после / Бог» (III: 14). Несколько кощунственная параллель, возможная только в контексте стихов самого поэта: «мне кажется, вершится / мой Страшный Суд, суд сердца моего» (I: 135). Учитывая, что «ледник» - это метафора вечности, в строке «С высоты ледника я озирал полмира» речь идет скорее об архетипической высоте, чем о пространственной, хотя к своему 40-летию Бродский осмотрел буквально полмира. Теперь он озирает свою жизнь и судит прежде всего самого себя, а не мир, словно вспомнив свое юношеское решение: «твори себя и жизнь свою твори / всей силою несчастья твоего» (I: 127). Мир же поэтом прощен, о чем и свидетельствуют последние два глагола - забили и раздаваться :

Пока мне рот не забили глиной,

из него раздаваться будет лишь благодарность.

Эти два глагола несут на себе чуть ли не основной смысл стихотворения, ибо в них прочитывается этическое кредо Бродского: принятие всех испытаний жизни с благодарностью. Жизнь состоялась, ибо все опирается на ее первоосновы - огонь, вода, лед, рожь, глина. О том, что заключительную строку этого стихотворения можно принять за этическое кредо поэта, свидетельствует судьба слова «благодарность» и однокоренных ему слов в других стихах Бродского. Им открывается поэма «Шествие»: «Пора давно за все благодарить, / за все, что невозможно подарить» (I: 95); оно обращено к конкретным людям: «всем сердцем Вас благодарю / - спасенным Вами» (I: 351); «тебя, ты слышишь, каждая строка / благодарит за то, что не погибла» (I: 353). Благодарность звучит как заклинание: «Пусть он [поэтический напев] звучит и в смертный час / как благодарность уст и глаз / тому, что заставляет нас / порою вдаль смотреть» (I: 414). С годами чувство благодарности становится частью этики стоицизма поэта: «Там, на верху - / услышь одно: благодарю за то, что / ты отнял все, чем на своем веку / владел я. <…> Благодарю… / Верней, ума последняя крупица / благодарит, что не дал прилепиться / к тем кущам, корпусам и словарю» (II: 212); «гортань… того… благодарит судьбу» (II: 338). Строка «пока мне рот не забили глиной», т. е. пока не умру, устанавливает связи сразу с несколькими поэтами. Она напоминает строфу Гейне про смерть как забивание рта, лишение слова, из цикла «К Лазарю»:

Так мы спрашиваем жадно

Целый век, пока безмолвно

Не забьют нам рот землею…

Да ответ ли это, полно?

Ее можно прочитать как еще одну перекличку с Мандельштамом: «Да я лежу в земле, губами шевеля, / И то, что я скажу, заучит каждый школьник», а через последнюю строку: «Покуда на земле последний жив невольник» - и с «Памятником» Пушкина. Она, безусловно, отсылает нас к «Поэме без героя» Ахматовой:

И со мною моя «Седьмая»

Полумертвая и немая,

Рот ее сведен и открыт,

Словно рот трагической маски,

Но он черной замазан краской

И сухою землею набит.

Учитывая, что Бродский неоднократно говорил, что именно Ахматова наставила его на путь истинный, именно у нее он учился смирению и умению прощать как отдельных людей, так и государство, отсылку эту невозможно переоценить. Но, возможно, самое слышимое эхо идет из двух цветаевских стихотворений: «Плач Ярославны» («Дерном-глиной заткните рот») и «Надгробие», в котором соединены мотивы благодарности и говорящего рта:

Издыхающая рыба,

Из последних сил спасибо

Пока рот не пересох -

Спаси - боги! Спаси Бог!

Можно предположить, что именно ради последних двух строк и написано все стихотворение Бродского, «чтоб поразмыслить над своей судьбой» (I: 123) и еще раз поблагодарить «судьбу <…> кириллицыным знаком» (II: 422). Он всегда отказывался отделять этику от эстетики. Для него поэт есть производное от поэзии, от языка, как благодарность от дара, т. е. человек, дарящий благо.

В середине текста расположено и одно из двух причастий - «помнящих», которое образует антоним к «забывших»: то, что легко способны забыть люди, помнят степи и природа вообще: «Будет помнить лес и луг. / Будет помнить все вокруг» (I: 413). Эта антитеза забвения и памяти поддержана контрастом сна и бдения («впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя»), а также самой объемной оппозицией - оппозицией жизни и смерти («тонул», «бывал распорот», «пока мне рот не забили глиной»). Экзистенциальным антиномиям соответствуют пространственные оппозиции: клетка и полмира, высоты ледника и плоские степи, отгороженная от мира страна рождения и открытое пространство изгнания за ее пределы. Эти оппозиции организуют многомерность пространства стихотворения (закрыто - открыто, низ - верх, север - юг, внутри - вовне), в котором живет лирическое «я», будучи помещенным в середину текста 10 раз из 13. На объем дотекстового пространства намекают как интертекстуальные связи, так и автоцитирование. Почти все слова этого стихотворения несут с собой семантику и метафорику других стихотворений Бродского.

Так, глубоким светом своих словарных предшественников освещаются слова, расположенные в центральной части стихотворения. «Дикий зверь» имеет свой эквивалент в «загнанном звере» (II: 8) и в «дикого зверья» (II: 230), «смердящий зверь» (II: 48), как и просто в «зверь» (II: 290) и «звери» (II: 383). Непритязательные эпитеты «черной» и «сухую» тоже приобретают дополнительную семантику в контексте свойственной им метафорики в других стихах. Эпитет «черный» - один из самых излюбленных эпитетов поэта, сохраняющий всю традиционно присущую ему символику, - выделяется самой высокой частотностью употребления (всего 120 случаев). Черными в поэзии Бродского могут быть вода (I: 26), стекло (I: 80), ветви (I: 93), конь Апокалипсиса (I: 192–193, 347), «огромный, черный, мокрый Ленинград» (II: 175), «черные города» (1: 241), «черная слава» (I: 312), «черная ранка» (I: 400), «свадьба в черном» как метафора смерти (II: 82), «черная решетка тюрем» (II: 304), «черное нигде» (II: 321), наконец, сама поэзия как «россыпь / черного на листе» (II: 458). В этом контексте невинное «покрывал черной толью гумна» обретает зловещий оттенок на фоне ближайшей метафоры «вороненый зрачок конвоя», которая прочитывается одновременно и как метафора замещения оружия конвоира (вороненое дуло ружья), и черного всевидящего глаза конвоя, своего рода дьявола в униформе. Птица ворон как вестник гибели вызывает в памяти Воронеж Мандельштама и его строки: «Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки» («Век»). Оксюморон «сухую воду» как синоним того, чего в природе не существует, вписывается в длинный ряд эпитетов и предикатов из предшествующих стихов: «фонтан <…> сух» (II: 149), «рассудок - сух» (II: 252), «сухая пена» (II: 439), «сухой избыток» (III: 9), «Сухая, сгущенная форма света - / снег» (III: 13).

Наиболее разнообразным трансформациям в тропах подвергается в стихах Бродского самое частотное и самое объемное понятие - «жизнь» (384 раза). Оно может быть и персонифицировано: «Как странно обнаружить на часах / всю жизнь свою с разжатыми руками» (I: 110); и овеществлено: «Жизнь - форма времени» (И: 361). Эти два крайних преобразования жизни могут быть совмещены: «Жизнь, которой, / как дареной вещи, не смотрят в пасть, / обнажает зубы при каждой встрече» (II: 415), или редуцированы до речи: «Жизнь - только разговор перед лицом / молчанья <…> Речь сумерек с расплывшимся концом» (II: 127); «вся жизнь как нетвердая честная фраза» (II: 324). «Жизнь» вбирает в себя классические аллюзии: «В сумрачный лес середины / жизни - в зимнюю ночь, Дантову шагу вторя» (I: 309) и современную семантику: «Жизнь есть товар на вынос: / торса, пениса, лба. / И географии примесь / к времени есть судьба» (II: 457). Мотив затянувшейся жизни - «Жизнь моя затянулась» (III: 13, 15) - варьируется в «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной». «Жизнь» у Бродского часто трактуется в религиозном и философском планах: «Скажи, душа, как выглядела жизнь» (I: 355). Будучи столь центральным концептуально, слово «жизнь» оказывается в центральной части стихотворения.

Все три метонимии «связки, звуки, рот» в поэзии Бродского нередко выступают как метонимия песни (I: 303, 307, 325), поэзии и речи вообще, «продиктованной ртом» (II: 330).

Вот почему «рот», «эта рана Фомы» (II: 325), нередко сопровождается глаголами «открывает рот» (I: 131), «открыть рот» (II: 270), «раскроешь рот» (I: 401), причастием «разинутый рот» (I: 341). Слово «связки» («Это развивает связки», II: 364) - это своего рода метонимия метонимии голоса и горла: «горло поет о возрасте» (II: 290), а также синоним звука. Сам «звук» в этом стихотворении, как и в других, написанных до 1980 года, может означать интонацию, мелодию, даже жанр стихотворения: «и городских элегий новый звук» (I: 109); «Нет, не посетует Муза, / если напев заурядный, / звук, безразличный для вкуса, / с лиры сорвется нарядной» (I: 253). «Звук» - иногда единственное, что связывает поэта с жизнью: «Здесь, захороненный живьем, / я в сумерках брожу жнивьем, / <…> без памяти, с одним каким-то звуком» (I: 386). «Звук» одухотворяется и концептуализируется: «от <…> любви / звука к смыслу» (II: 329); «Сиротство / звука, Томас, есть речь» (II: 330), «устремляясь ввысь, / звук скидывает балласт» (II: 451). Со «звуком» имеется полная самоидентификация в стихотворении 1978 года: «Я был скорее звуком» (II: 450). Не случайно, что именно эта строчка наиболее фонетически организованна: «Позволял своим связкам все звуки…» Другие аллитерации менее заметны: «клетку» - «кликуху», «Бросил страну, что меня вскормила», «вороненый зрачок», «перешел на шепот».

Помещение тропов, замещающих поэта и поэзию, в середину стихотворения рядом с личными местоимениями «я», «меня», «мне» придает центру текста ту же семантическую упругость и многозначность, которой наделены правая и левая его части. Метонимии «рта» и «зрачка» фигурируют впервые в стихотворении 1964 года «К Северному краю», написанном вскоре по приезде в ссылку на Север: «Северный край, укрой. <…> / И оставь лишь зрачок <…> / Спрячь и зажми мне рот!» (I: 327). «Зрачок» рифмуется с «волчок» в другом стихотворении 1964 года (I: 336), с той же семантикой, что и метафора «зрачок конвоя». «Зрачок», как и «рот», входит в основной словарь поэзии Бродского: «и, зрачок о Фонтанку слепя, / я дроблю себя на сто» (И: 257).

Вариант метафоры «хлеб изгнанья» находим в стихотворении 1964 года, написанном 25 марта в Архангельской пересылочной тюрьме, «Сжимающий пайку изгнанья» (I: 319). Оба варианта («жрал хлеб изгнания») вобрали в себя фразеологизм «горек хлеб изгнанья» и прочитываются как «с жадностью ел горькое» в тюрьме, в ссылке, в изгнании. Повторяемость мотива изгнания проходит несколько стадий: от пророческого «хлебну изгнаннической чаши» (I: 152) через пережитое: «Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал» (I: 334) до остраненного: «войной или изгнанием певца / доказывая подлинность эпохи» (I: 372) и универсального: «намекает глухо, спустя века, на / причину изгнанья» (II: 383). Последняя цитата из стихотворения 1976 года «Декабрь во Флоренции» содержит аллюзии из Данте. Не столь прямые отсылки к Данте присутствуют и в «Я входил <…>», как к метафоре «хлеб изгнанья», так и в «бросил страну, что меня вскормила».

Ты бросишь все, к чему твои желанья

Стремились нежно; эту язву нам

Всего быстрей наносит лук изгнанья.

Ты будешь знать, как горестен устам

Чужой ломоть, как трудно на чужбине

Сходить и восходить по ступеням.

Итак, описанная выше предельная нагруженность всех частей и всех формальных структур стихотворения смыслом, несомненно, выдвигает его в шедевры. Стихотворение является, таким образом, итоговым и еще в одном плане: вся его основная лексика состоит из слов, которые встречаются в стихах, написанных до 1980 года. Кроме глаголов, входящих в активный словарь поэта, большой интерес представляют имена существительные. Многие из них не только с большой регулярностью встречаются в стихах, написанных до 1980 года, но и входят в состав концептуальных метафор Бродского. Почти с такой же интенсивностью, как «жизнь» и «звук», концептуализировано и море: «и море все морщинистей, и лица» (II: 264); «Море, мадам, это чья-то речь» (I: 369). Бродский действительно жил у моря «в сыром / городе, мерзнущем у моря» (III: 17) и на Севере и на Юге, в Крыму у Томашевских («пишу я с моря», I: 420; «Если выпало в Империи родиться, / лучше жить в глухой провинции у моря», II: 285), но он не «одомашнивает» море, а «развивает» его в концепцию, сближает его, как и воду вообще, с магистральными темами своей поэзии - темами пространства и времени. Если за словом «город», персонажем многих стихотворений Бродского, может скрываться и Ленинград, и Лондон, и Венеция, и Рим, то метонимия «страны» замещает обычно Россию: от пророческих слов ранних стихов: «У каждой околицы этой страны, / на каждой ступеньке, у каждой стены, / в недальнее время, брюнет иль блондин, / появится дух мой, в двух лицах един» (I: 190) - до саркастических: «Страна, эпоха - плюнь и разотри» (II: 43); а после эмиграции в сопровождении эпитета «большая». «Только мысль о себе и о большой стране / вас бросает в ночи от стены к стене» (II: 364); «Я родился в большой стране» (II: 447). Даже такие непоэтические лексемы, как «жрать» (I: 361), «вой» («Я вплетал бы свой голос в общий звериный вой», II: 394, а также I: 237, 250, 265, 280), «вопли» («вопли чаек», И: 101, и «вопль отчаяния», 292), «гумна» (I: 344, 442, II: 17), «конвой» (1:344, 11:191, 325), имеют свои дублеты. Близкое по семантике к метафоре «бывал распорот» встречается в стихотворении «Письмо в бутылке»: «Я честно плыл, но попался риф, / и он насквозь пропорол мне бок» (I: 363) и в «Новых стансах к Августе»: «Лишь сердце вдруг забьется, отыскав, / что где-то я пропорот» (II: 387). В других случаях мы находим почти полное лексическое и семантическое совпадение отдельных слов и выражений этого стихотворения со словарем предыдущих текстов: «у дикого зверя» (II: 230), «клетку для львиной семейки» (II: 56), «соловей из клетки вырвался и улетел» (II: 426), «судьи / удлиняют срока» (II: 290), «и сын ее в бараке» (II: 181), «лучше жить <…> у моря» (II: 265), «черт знает чем» (II: 177), «черт знает где» (II: 424), «смотрит с высоты / бескрайней» (I: 444), «и мы стали тонуть» (II: 388), «я бросил Север и бежал на Юг» (II: 228), «мостовая, которая нас вскормила» (II: 351), «входит в моду с годами» (II: 328), «до омерзенья, до безумья пить» (I: 123), «и сердце стучит! / Нисходит на шепот» (I: 190), «перейдем на шепот» (II: 53), «тявкнуть сорок раз в день рожденья» (II: 444), «А что о ней сказать?» (I: 57), «дорога оказалась слишком длинной» (II: 301), «я чувствую свою вину» (II: 265).

Одна из важнейших черт поэтики Бродского - дерзость в пользовании лексикой, проявляющаяся в дискриминированном словаре. По словам Я. Гордина, «в очередной раз в русской культуре, в русском языке поэт очень многое соединил. Просто он осуществил тот же принцип, которым пользовались и Пушкин, и Пастернак, - введение новых пластов на новом уровне». В стихотворении сближаются далеко отстоящие друг от друга словарные пласты - лагерный словарь (барак, конвой ), тюремный сленг (кликуха ), пафос (благодарность и солидарность ), простонародные выражения (слонялся, сызнова, жрал ), диалекты (женский род в слове «толью» ненормативно) и высокий стиль (озирал, вскормила ). В нем Бродский продолжает свой великий труд - усваивая и присваивая «другую» речь, он переплавляет и очищает от шлака весь «совяз» (в конце концов, ведь страна говорила именно на таком языке). Оказываясь быть зависимым от истории, как и не считая себя в долгу перед обществом, но «пользуясь языком общества, творя на его языке, особенно творя хорошо, поэт как бы делает шаг в сторону общества». Поэт, на долю которого выпала воистину пушкинская задача - открыть двери поэзии для всех аспектов живого русского языка, включая мат и тюремный сленг, включая весь «совяз», оказывается изгнанным из живого языка. Этот факт часто сводил его с ума и повергал в отчаяние более глубокое, чем «тоска по родине», как ее понимают те, кто родины никогда не покидал. Но и оказавшись за физическими пределами родного языка и русской культуры, Бродский продолжал служить «речи родной, словесности» (II: 292), чтил демократию языка.

В заключение следует заметить, что это стихотворение не единственное, написанное Бродским в день своего рождения. Первое стихотворение, «Малиновка» (I: 322), датировано 24 мая 1964 года, когда Бродский был уже осужден и выслан на Север. Отождествляя себя с маленькой певчей птичкой малиновкой, Бродский, пользуясь традиционной поэтической лексикой, констатирует факт неволи без всякого эффекта и надрыва. Второе, озаглавленное датой и местом написания «24.5.65, КПЗ» (I: 423), знаменует важный рубеж в его жизни - двадцатипятилетие. Как и стихотворению на 40-летие, ему присущ лексический масштаб - от тюремной лексики (камера, волчок, дежурный, колючая проволока, часовой ) вперемежку со сленгом (мусор - милиционер) и матом (хуярит ), разбавленным разговорным словарем (прихлебывает, плюется, маячит, сортир ) до пафоса (Феб и Аполлон ). В этом смысле она служит как бы прообразом стихотворения 1980 года. Тот же уничижительный автопортрет («И сам себе кажусь я урной, / куда судьба сгребает мусор, / куда плюется каждый мусор»; «Колючей проволоки лира») и возвышенное завершение («И часовой на фоне неба / вполне напоминает Феба. / Куда забрел ты, Аполлон!»), что и в стихотворении «Я входил <…>».

Примечательно, что во всех трех стихотворениях на день рождения Бродский отступает от классической традиции, в которой принято отсылать к месту и времени рождения и называть свое имя. Достаточно вспомнить десятую элегию из «Тристий» Овидия, первую автобиографию в стихах. У Бродского жизнь начинается с ареста и тюремного заключения («срок» - это то, во что превращается время в заключении), а вместо имени нам предлагается сленговое «кликуха» (то, во что превращается имя в неволе). Слово «кликуха», будучи образовано от «кличка», фонетически отсылает нас к глаголу «кликушествовать», т. е. «пророчить», что немедленно отсылает нас к «Пророку» Пушкина. Бродского роднит и с Овидием, и с Пушкиным нечто более важное - вера в свой дар, в силу поэтического слова:

Слушай, дружина, враги и братие!

Все, что творил я, творил не ради я

славы в эпоху кино и радио,

но ради речи родной, словесности.

Об этом же читаем у Овидия: «Только мой дар неразлучен со мной, и им я утешен, / В этом у Цезаря нет прав никаких надо мной» («ingenio tamen ipse meo comitorque fruorque: / Caesar in hoc potuit iuris habere nihil» (Tr. Ill, vii. 47–48). И Бродский полагал, что «изгнание не портит качество письма» («exile does not impair the quality of the writing»). Об этом же «Памятник» Пушкина: «И славен буду я, доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит».

Судьба и творчество Овидия, Данте, Пушкина, Мандельштама, Цветаевой и Ахматовой являются культурным фоном этого стихотворения. Но прежде всего судьба самого поэта не менее, чем огромный культурный фон стихотворения, приближает его к жанру памятника. Более того, эти два аспекта тесно переплетены. Так, строка «сеял рожь, покрывал черной толью гумна» при всей ее автобиографичности выводит стихотворение за чисто биографический план, делая его через простонародность общенародным. Эта вообще странная для поэта деталь - сеял рожь и крыл гумна - напоминает строки Ахматовой: «Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был». В таких стихах присутствие личного местоимения «я» преодолевается невероятным взлетом духа и переводит все стихотворение в разряд «биографии поколения». В отличие от других классических стихотворений жанра «памятника» Бродский не перечисляет свои великие деяния, а, напротив, подчеркивает, что разделял судьбу миллионов других сограждан. Он благодарит судьбу за подлинность этой жизни даже в варианте «срока» и «кликухи», ибо насилия над судьбой (тюрьма, ссылка, изгнание) не имеют власти над ней. При этом он отдает себе отчет в том, что в критические минуты своей жизни сам управлял собственной судьбой и жаловаться ему не на кого. И эта трезвость, как и желание избежать мелодрамы, и обретенное в борьбе с гордыней смирение, а также христианское умение прощать проявляются в этом стихотворении в этической сдержанности, столь характерной стилистической особенности всей поэзии Бродского. Последний поэт высокого стиля пишет своего рода стихотворение-памятник на свой день рождения: в двухтысячелетием противостоянии «поэт и император» (в советской версии: «поэт и тиран») побеждает поэт как голос языка - другими словами, побеждает «империя» языка. Так, благодаря совпадению планов биографического и поэтического, Бродский концептуализирует свою жизнь, выстраивая свою легенду. Легенда эта обретает все большую убедительность.

ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТЫЙ ЭПИЗОД: ЗАКЛЮЧЕНИЕ ДОН КИХОТА В КЛЕТКУ (ГЛ. 46) Иллюзия: Враг чародеев и избавитель принцесс. Призраки в масках сажают Дон Кихота в клетку, которую ставят на запряженную волами телегу, затем страшный голос возвещает: ему следует претерпеть волшебный плен,

Из книги Мир глазами фантастов. Рекомендательный библиографический справочник автора Горбунов Арнольд Матвеевич

ЖУРАВЛЕВА Валентина Николаевна (Род. в 1933 г.) Атмосфера поиска пронизывает произведения В. Журавлевой. Писательница стремится передать ход мысли исследователя, занятого сложной научной проблемой, жаждущего совершить прорыв в неизведанное.Повести и рассказы В.

Из книги Найдите, что спрятал матрос: "Бледный огонь" Владимира Набокова автора Мейер Присцилла

Из книги Как работает стихотворение Бродского автора Лосев Лев Владимирович

Джеральд Смит (Англия). «КОЛЫБЕЛЬНАЯ ТРЕСКОВОГО МЫСА» (1975) Стихосложение и синтаксис Колыбельная Трескового мыса (фрагмент) XII Дверь скрипит. На пороге стоит треска. Просит пить, естественно, ради Бога. Не отпустишь прохожего без куска. И дорогу покажешь ему.

Из книги Каменный пояс, 1977 автора Корчагин Геннадий Львович

Из книги Том 1. Русская литература автора Луначарский Анатолий Васильевич

ВАЛЕНТИНА СЛЯДНЕВА * * *Держит авоськуСтарая мама -Стало у мамыСилы мало.Тусклым и ломкимСделался волос,Хриплый, негромкийУ мамы голос.Маму в автобусТолпа заносит:Берет меня робость -Плохо ей вовсе.Как там в автобусах -Мне-то известно!Я вас прошу,Уступите ей место!И

Из книги Неизвестный Шекспир. Кто, если не он [= Шекспир. Жизнь и произведения] автора Брандес Георг

IV. «Проклятие зверя» и творческая борьба человека Я не знаю, появился ли уже в каком-либо русском журнале изданный за границей рассказ Андреева «Проклятие зверя». Во всяком случае, остановлюсь на некоторых эпизодах рассказа, приведу некоторые цитаты.Он весь двойствен,

Из книги Каменный пояс, 1979 автора Катаев Валентин Петрович

Из книги Зарубежная литература XX века: практические занятия автора Коллектив авторов

Валентина Петрова ЛЕТО Стихи Студентка филологического факультета Оренбургского педагогического института. 1 Глаза закрою И вспомню лето, Оно далеко И рядом где-то. Его за днями Не скроет вовсе, Грустя и плача, Разлука - осень. Как пахнет лето! Цветущей кашкой, В

Из книги Жизнь Дикого Запада в фильмах автора Ван Дайн Стивен

Джулиан Барнс Julian Barnes род. 1946 АНГЛИЯ, АНГЛИЯ ENGLAND, ENGLAND 1998 Русский перевод С. Силаковой

Из книги Люблю и ненавижу автора Москвина Татьяна Владимировна

Уиллард Хантингтон Райт Жизнь Дикого Запада в

Из книги Россия и Запад [Сборник статей в честь 70-летия К. М. Азадовского] автора Богомолов Николай Алексеевич

Из книги автора

«Нравы Дикого Запада» Письма Валерия Брюсова о переводе драмы «Земля»из архива Иоганнеса фон ГюнтераВ своих воспоминаниях, занявших важное место в ряду поздних мемуарных свидетельств по истории «Серебряного века», Иоганнес фон Гюнтер зафиксировал несколько

Иосиф Бродский

Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.

Накануне своего сорокалетия Бродский написал стихотворение «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» (1980), ставшее впоследствии одним из самых популярных его текстов. Сам Иосиф Александрович очень любил это произведение, часто читал его во время публичных выступлений, рассматривал в качестве этапного, ведь в нем он подводил итоги четырех десятков лет жизни - рассуждал о прошлом, выражал отношение к настоящему и будущему. У критиков-современников стихотворение вызвало противоречивые отзывы. Литературовед Валентина Павловна Полухина сравнивала его с «Памятниками», принадлежащими перу Пушкина, Горация, Державина. Писатель Александр Исаевич Солженицын называл произведение «преувеличенно грозным». По его мнению, Бродский слишком мало пробыл под стражей и в ссылке, чтобы настолько сильно драматизировать.

В стихотворении лирический герой, явно представляющий собой альтер эго поэта, рассказывает о важнейших событиях своей жизни. Практически каждую строку можно сопоставить с конкретным фактом из биографии Бродского. «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» — тюремное заключение, связанное с обвинениями по делу о тунеядстве; «выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке…» — ссылка в деревню Норенская, расположенную в Архангельской области. Кстати, в интервью журналисту Соломону Моисеевичу Волкову Иосиф Александрович называл время ссылки счастливейшим в жизни. В этот период он активно занимался изучением английской поэзии, в частности, речь идет о творчестве Уистена Одена. В четвертой, пятой и шестой строках упоминается эмиграция. Герой говорит, что ему довелось жить у моря, играть в рулетку, обедать черт знает с кем во фраке, с высоты ледника озирать полмира. Далее выражено отношение к отъезду из СССР: «Бросил страну, что меня вскормила…». С ностальгией лирический герой пытался бороться не самыми правильными способами: «…и не пил только сухую воду». Из всех фактов, сообщенных в стихотворении, к числу нейтральных относятся лишь несколько, среди них - «надевал на себя что сызнова входит в моду». Торжественный строй текста скрывает за собой одну важную вещь - герой ни о чем произошедшем не сожалеет. Все случившееся воспринимается как данность, неизбежность, практически античный рок, от которого не убежать, не скрыться.

Во второй части биографические события отходят на второй план. Герой переключается на рассказ о творчестве. Главная фраза здесь: «Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя…». Как правило, человек не способен управлять собственными снами (исключение - осознанные сновидения, но в рамках этой статьи нет смысла подробно о них говорить). В конце 1980-х Бродский писал об одном из своих снов, что пытался обеспечить его повторяемость, обращаясь со своим сверх-Я не менее жестоко, чем со своим бессознательным. Когда сновидение воспроизводится на сознательном уровне, оно становится частью творческого акта, теряя самостоятельность. Если воспринимать сон в качестве метафорического образа поэтического творчества, то «вороненый зрачок конвоя» — самоцензура. Это объясняет и следующую строчку: «Позволял своим связкам все звуки, помимо воя…».

Финал стихотворения - подведение итогов. Эта часть вызывает у литературоведов наибольшее количество споров, более или менее общепринятой ее трактовки пока не существует. Приведем здесь только одно объяснение, принадлежащее Полухиной и отличающееся прямолинейностью. По ее мнению, в конце лирический герой не проклинает и не идеализирует давно оставленные позади события, а только выражает благодарность, причем неясно, кому конкретно - судьбе ли, Господу ли, жизни ли.

Ольга Игоревна Глазунова - кандидат филологических наук, доцент, работает на филологическом факультете СПбГУ. Автор ряда работ по литературоведению и лингвистике.

О стихотворении Иосифа Бродского “Я входил вместо дикого зверя в клетку”

О поэзии Иосифа Бродского написано много. Пожалуй, даже слишком много, учитывая тот факт, что смысл и проблематика его эмиграционных стихов до сих пор остаются загадкой для исследователей. Работы западных литературоведов полны оптимизма и несокрушимой веры в светлый миф об американской мечте, счастливо воплотившейся в судьбе лауреата Нобелевской премии. Однако в России подобные оценки могут найти отклик разве только у неискушенного читателя, потому что даже при поверхностном сопоставлении творческого наследия поэта с интерпретациями зарубежных коллег становится очевидной их полная эмоциональная несовместимость.

Можно было бы, конечно, не обращать внимания на “неточности”, не в первый и не в последний раз такое случается в нашей жизни, но в отношении Бродского подобная позиция представляется недопустимой, потому что теория благополучного существования поэта в эмиграции не только не способствует разрешению многочисленных вопросов, возникающих у читателей относительно его стихотворений, но часто становится причиной трагического непонимания, а порой и полного отрицания его творчества.

К своему сорокалетию Бродский пишет стихотворение “Я входил вместо дикого зверя в клетку”, в котором подводит итоги жизни и говорит о своем отношении к настоящему и будущему. По свидетельству Валентины Полухиной, “это одно из самых любимых поэтом стихотворений ‹…› Чаще любого другого он читал его на фестивалях и поэтических выступлениях” 1 .

Я входил вместо дикого зверя в клетку,

выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,

жил у моря, играл в рулетку,

обедал черт знает с кем во фраке.

С высоты ледника я озирал полмира,

трижды тонул, дважды бывал распорот.

Бросил страну, что меня вскормила.

Из забывших меня можно составить город.

Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,

надевал на себя, что сызнова входит в моду,

сеял рожь, покрывал черной толью гумна

и не пил только сухую воду.

перешел на шепот. Теперь мне сорок.

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.

Только с горем я чувствую солидарность.

Но пока мне рот не забили глиной,

“Я входил вместо дикого зверя в клетку” открывает изданный на английском языке сборник стихов Бродского “То Urania” (Farrar, Straus and Giroux, NY, 1980), а также третьи тома его “Collected Works” и “Сочинений Иосифа Бродского” (СПб.: Пушкинский фонд, 1994). В сборнике “То Urania” стихотворение дается в переводе Бродского. В английском варианте статьи Валентина Полухина приводит свой собственный перевод стихотворения, выполненный совместно с Крисом Джонсом, отмечая, что перевод Бродского вызвал нарекания со стороны некоторых англий-ских поэтов 2 .

Надо сказать, что не только перевод, но и само стихотворение, которое поэт, несомненно, рассматривал как этапное в своем творчестве, вызывало крайне противоречивые оценки критиков. Александр Солженицын назвал его “преувеличенно грозным”, объясняя свое негативное восприятие первой строки “детским” “по гулаговским масштабам сроком”, который отсидел Бродский в тюрьме и ссылке: мол, если бы не 17 месяцев, а больше, - тогда еще можно было бы драматизировать 3 . (Если исходить из этой аргументации, то и Ахматовой, вероятно, не следовало бы в “Реквиеме” преувеличивать свое положение: “Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был”, раз уж не выпало на ее долю отбывать срок ни в тюрьме, ни в лагере.)

В. Полухина 4 сравнивает стихотворение Бродского с “Памятниками” Горация, Державина, Пушкина на том основании, что в нем подводятся итоги и излагаются взгляды на жизнь. Нельзя не отметить, что отношение самого Бродского к подобным представлениям о своем творчестве всегда было резко отрицательным. (Сравните описание собственного “монумента” в “Элегии” 1986 года или строчку из “Рим-ских элегий”: “Я не воздвиг уходящей к тучам / каменной вещи для их острастки”.) С другой стороны, если бы стихотворение Бродского нуждалось в заглавии, логичнее было бы, исходя из содержания, отнести его к разряду руин, а не памятников, - так много в нем горечи и так мало удовлетворения, самолюбования и надежды на будущее.

Мысль о монументальности может возникнуть под влиянием неторопливо-размеренного звучания первых двенадцати строк стихотворения, в которых поэт вспоминает наиболее важные события в своей жизни - события, надо сказать, далекие от триумфа: тюремное заключение (“Я входил вместо дикого зверя в клетку”), ссылку (“выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке”), эмиграцию (“играл в рулетку, / обедал черт знает с кем во фраке. / С высоты ледника я озирал полмира”) и свое отношение к ней (“Бросил страну, что меня вскормила. /Из забывших меня можно составить город”, “покрывал черной толью гумна” 5), попытки забыться (“и не пил только сухую воду”).

Из всего того, о чем сообщает поэт, к разряду нейтральных можно отнести лишь несколько фактов: “жил у моря”, “надевал на себя, что сызнова входит в моду” и “сеял рожь”. Принимая во внимание противоречие между формой стихотворения и его содержанием, можно предположить, что за торжественным строем первой части скрывается лишь одно - отсутствие сожаления, что само по себе указывает на наступление нового этапа в жизни автора. Максимализм свойствен юности, с возрастом человек принимает жизнь таковой, какова она есть, и не предъявляет к ней повышенных требований, чтобы не было причин для разочарования.

Все, что произошло в жизни, поэт воспринимает как само собой разумеющееся. Этот факт отмечен и в статье Валентины Полухиной: “С самой первой строчки стихотворения судьба рассматривается (Бродским. - О. Г .) как нечто заслуженное”. Однако с представлениями поэта о своей судьбе автор статьи согласиться не может, отмечая, что фраза Бродского “Бросил страну, что меня вскормила” не соответствует действительности, “так как на самом деле именно страна заставила его эмигрировать” 6 .

Вряд ли есть основания подвергать сомнениям точку зрения автора, тем более что в эмиграции Бродскому не раз приходилось давать объяснения по поводу отъезда; например, в интервью 1981 года Белле Езерской он комментирует это событие следующим образом:

Б. Е.: Говорят, вы очень не хотели уезжать?

И. Б.: Я не очень хотел уезжать. Дело в том, что у меня долгое время сохранялась иллюзия, что, несмотря на все, я все же представляю собой некую ценность… для государства, что ли. Что ИМ выгоднее будет меня оставить, сохранить, нежели выгнать. Глупо, конечно. Я себе дурил голову этими иллюзиями. Пока они у меня были, я не собирался уезжать. Но 10 мая 1972 года меня вызвали в ОВиР и сказали, что им известно, что у меня есть израильский вызов. И что мне лучше уехать, иначе у меня начнутся неприятные времена. Вот так и сказали. Через три дня, когда я зашел за документами, все было готово. Я подумал, что, если я не уеду теперь, все, что мне останется, это тюрьма, психушка, ссылка. Но я уже через это прошел, все это уже не дало бы мне ничего нового в смысле опыта. И я уехал 7 .

Ответ Бродского на вопрос журналиста абсолютно нейтрален - в нем нет ни раздражения, ни обиды, ни обвинений: уехал, потому что на тот момент посчитал это целесообразным. Конечно, выбор был сделан им под давлением угроз, но угроз, согласно комментариям Бродского, довольно неопределенных.

Во второй части стихотворения от описания биографических событий поэт переходит к рассказу о творчестве:

Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,

жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.

Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;

перешел на шепот. Теперь мне сорок.

Обратимся к первой строке приведенного выше отрывка. Сны неподвластны воле человека, они развиваются по неведомым ему сценариям, следовательно, впустить что-либо или запретить что-либо в сновидениях невозможно, хотя попытки проникнуть в область бессознательного предпринимаются. Вспоминая фразу А. Ахматовой: “Италия - это сон, который возвращается до конца ваших дней”, Бродский писал: “…в течение всех семнадцати лет я пытался обеспечить повторяемость этого сна, обращаясь с моим сверх-я не менее жестоко, чем с моим бессознательным. Грубо говоря, скорее я возвращался к этому сну, чем наоборот” (“Fondamenta degli incurabili”, 1989). При воспроизведении сна на сознательном уровне он теряет свою самостоятельность, становится частью творчества. К тому же нельзя не учитывать то обстоятельство, что впускать в свои сновидения неприятные воспоминания - дуло пистолета и глазок тюремной камеры (“вороненый зрачок конвоя”) - противоречит природе человеческого сознания.

Если, следуя Бродскому, рассматривать “сон” как метафорический образ, соотносящийся с поэтическим творчеством, “вороненый зрачок конвоя” может соответствовать самоцензуре. Однако причины ее в этом случае нельзя объяснить бессознательным стремлением поэта к языковому совершенству - негативное значение метафоры указывает на принудительный характер контроля со стороны автора. С данной интерпретацией согласуется и следующая за рассматриваемой строкой фраза: “Позволял своим связкам все звуки, помимо воя”, то есть “не позволял себе выть”. Глагол с отрицанием “не позволял” указывает на сознательное подавление субъектом возникающего желания, а предыдущая строка “жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок” (то есть испытал все тяготы изгнания до конца), с одной стороны, объясняет, почему желание выть возникало, а с другой - указывает на его интенсивность. В этих условиях поэту, вероятно, приходилось строго контролировать проявление своих чувств, чтобы “вой” не был услышан. Вспоминая строчки Маяковского о том, как он “себя смирял, становясь на горло собственной песне”, невольно приходишь к выводу, что у поэта революции и поэта-эмигранта не так уж мало общего.

С учетом приведенного выше разбора следующая фраза “перешел на шепот” может объясняться не столько отсутствием физических сил, сколько мерами предосторожности.

В последней, третьей части стихотворения поэт подводит итоги жизни:

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.

Только с горем я чувствую солидарность.

Но пока мне рот не забили глиной,

из него раздаваться будет лишь благодарность.

Надо отметить, что окончание стихотворения вызывает больше всего вопросов. Валентина Полухина трактует его весьма прямолинейно: “Он не проклинает прошлое, не идеализирует его, а благодарит. Кого? Судьбу? Всевышнего? Жизнь? Или всех вместе? Благодарить ему в свой юбилейный год было за что. В конце 1978 года поэт перенес первую операцию на открытом сердце (└бывал распорот”) и весь 1979 год медленно выздоравливал (мы не найдем ни одного стихотворения, помеченного этим годом). В 1980 году вышел третий сборник его стихов в английском переводе, удостоенный самых лестных рецензий, и в этом же году его впервые выдвинули на Нобелевскую премию, о чем он узнал за несколько недель до своего дня рождения” 8 .

В приведенном выше списке, предписывающем, за что поэту следует благодарить судьбу, вызывает недоумение отсутствие одного немаловажного события: в 1980 году Бродский стал гражданином США. Конечно, церемония получения гражданства могла состояться и после его дня рождения, но к тому моменту поэт должен был знать, что это произойдет, и, следовательно, у него были все основания для того, чтобы начать испытывать благодарность. Трудно поверить в то, что можно было просто “забыть” об этом факте.

Обратимся к тексту. Сравнивая две последние строки стихотворения, нельзя не отметить их стилистическое несоответствие: сниженно-разговорный стиль при описании собственной смерти (“забить рот глиной”) подразумевает насилие по отношению к субъекту и не может сопровождаться выражением им чувства “благодарности”. Диссонанс между первой и второй частью сложноподчиненного предложения настолько ярко обозначен, что за ним прочитывается даже не ирония, а сарказм со стороны поэта по отношению к своим действиям.

Нельзя не отметить связь приведенного выше отрывка с известными строчками из стихотворения Мандельштама “1 января 1924”: “Еще немного - оборвут / Простую песенку о глиняных обидах / И губы оловом зальют”. “Зальют” - “забьют”: губы, “залитые оловом”, или рот, “забитый глиной” (сравните: “глиняные обиды”), не ассоциируются с естественной смертью, а подразумевают воздействие со стороны государства. У Мандельштама использован более страшный, чем в стихотворении Бродского, образ, но надо сказать, что и ситуацию в России после революции нельзя сравнить с жизнью в Америке в конце XX века.

Однако если Бродский решился на такое сопоставление, у него были на то причины. В интервью журналисту “Москов-ских новостей” поэт говорит об особенностях американской политики в области идеологии и о внедрении ее в сферу образования и культуры:

И. Б.: Сегодня в Америке все большая тенденция от индивидуализма к коллективизму, вернее, к групповщине. Меня беспокоит агрессивность групп: ассоциация негров, ассоциация белых, партии, общины - весь этот поиск общего знаменателя. Этот массовый феномен внедряется и в культуру.

М. Н: Каким образом?

И. Б.: Значительная часть моей жизни проходит в университетах, и они сейчас бурлят от всякого рода движений и групп, особенно среди преподавателей, которым сам Бог велел стоять от этого в стороне. Они становятся заложниками феномена политической корректности. Вы не должны говорить определенных вещей, вы должны следить, чтобы не обидеть ни одну из групп. И однажды утром вы просыпаетесь, понимая, что вообще боитесь говорить. Не скажу, чтобы я лично страдал от этого - они ко мне относятся как к чудаку, поэтому каждый раз к моим высказываниям проявляется снисхождение (подчеркивание. - О. Г .) 9 .

Слово “чудак”, которое использует Бродский, описывая отношение к себе американских коллег, тоже вызывает определенные ассоциации: как к поэту-чудаку, человеку не от мира сего относились и к Мандельштаму. Присутствующие в стихотворениях Бродского образы одиночки, завоевателя, Миклухо-Маклая, обломка неведомой цивилизации, свидетельствуют о том, что поэт чувствовал себя неуютно среди окружающей его идеологической мишуры.

Приведем отрывок из статьи Константина Плешакова, составленной на основе воспоминаний друзей Бродского, в ко-тором описывается этот аспект амери-канской жизни Бродского: “Термин └по-литическая корректность” утвердился в -Америке около десяти лет назад. Многие американцы пребывают от него в совершеннейшем бешенстве. В самом деле, термин достаточно зловещ. Он словно взят из романа Оруэлла └1984”. В сущности, политическая корректность - доведенный до абсурда либерализм.

Концепция политической корректности зиждется на том интересном положении, что некоторые некогда угнетенные группы теперь должны находиться в привилегированном положении. В первую очередь политическая корректность касается женщин и черных. Однако и другие меньшинства не забыты. Слова └негр”, └инвалид”, └толстяк” в приличном обществе недопустимы. ‹…›

Политическая корректность в американских кампусах принимает вообще дикие формы. Этнические меньшинства - в первую очередь черные - должны зачисляться в вузы вне конкурса. Студентки превратились в хрустальные вазы, которые можно осквернить даже взглядом. Многие профессора принимают их, только распахнув дверь кабинета настежь, - случаи шантажа и многомиллионных судебных исков за якобы имевшие место сексуальные домогательства у всех на слуху. Черным студентам часто завышаются оценки - чтобы предотвратить обвинения в расовой дискриминации. Назвать студентку └girl” невозможно. Они теперь все - └young women”. Дистанция между студентами и профессорами не более чем пережиток прошлого. Надо обращаться друг к другу по имени. Упрекать студентов нужно нежно и ласково. ‹…›

Последствия неутешительные. ‹…› Социальная жизнь как подразумевала сегрегацию, так и подразумевает. Даже у самых ярых поборников политкорректности черных друзей практически нет. Профессура затерроризирована. Все оценки в среднем завышаются на балл” 10 .

Весьма грустные комментарии. Государственной системе как таковой можно противостоять. Даже репрессии с ее стороны свидетельствует о том, что она серьезно воспринимает своих противников и применяет против них ответные меры, потому что боится распространения вольнодумства. С глупостью бороться трудно: никто не поймет и не оценит ваших усилий, и сама мысль о возможности иной точки зрения вызовет недоумение, а если и не вызовет, то дальше частного мнения не пойдет. Государство в США с отеческой заботой относится к своим гражданам, но не воспринимает их слишком серьезно. В середине 20-х годов отец американского машиностроения Генри Форд произнес знаменитую фразу: “Вы можете выбрать машину любого цвета, если только этот цвет черный” (“You can paint it any color, so long as it’s black”). Тот факт, что фраза жива до сих пор, свидетельствует, что заложенный в ней смысл относится не только к выбору цвета при покупке машины. Идеологические проповеди, щедро льющиеся с телеэкранов, закладывают в головы граждан стереотипы, не предполагающие возможность выбора.

Американский лингвист, политолог и диссидент Ноам Хомский, известный в России как автор генеративной грамматики, в своих работах и выступлениях постоянно критикует американскую демократию как в отношении внутренней, так и внешней политики. Наибольшее негодование у Хомского вызывает отношение государственных и идеологических структур США к собственному населению. Отмечая тот факт, что здравый смысл американцев раскрывается исключительно в спорте или в обсуждении сериалов и практически не работает в серьезных вопросах, связанных, например, с государственным устройством, внутренней или внешней политикой США, Хомский пишет: “…я думаю, что концентрация внимания людей на таких темах, как спорт, имеет вполне определенный смысл. Система создана таким образом, что люди фактически ничего не могут сделать (во всяком случае, без некоторой степени организации, которая находится далеко за пределами того, что существует в настоящем), чтобы повлиять на события реального мира. Они могут жить в мире иллюзий, что они фактически и делают. Я уверен, что они используют свой здравый смысл и интеллектуальные способности, но в области, которая не имеет значения и которая, вероятно, и процветает, поскольку она не имеет значения, в качестве альтернативы серьезным проблемам, на которые люди не в состоянии повлиять и в которых они ничего изменить не могут в силу того, что власть их обманывает” 11 .

Подобное положение дел приводило Бродского в бешенство, и это не могло не повлечь за собой ответную реакцию со стороны его коллег и студентов. По свидетельству очевидцев, “резкость Бродского вообще вызывала нарекания”. Он не считал нужным скрывать свое мнение и не старался смягчить его в комментариях. Многие считали, что Бродский груб. “Студенты его └либо любили, либо ненавидели”. Надо сказать, что и Бродский в свою очередь тоже испытывал сильные эмоции. Его приводило в ужас кошмарное невежество молодежи. Однажды выяснилось, что никто в классе не читал Овидия. └Боже мой, - вздохнул Бродский, - как вас обманули!”” 12 “Джо Эллис считает, что в академическом мире Бродского недолюбливали еще по одной причине: └Он создавал то, что они изучают”” 13 .

В своей англоязычной прозе Бродский тоже не скрывал сарказма по отношению к излишнему американскому простодушию. Например, в эссе “Скорбь и разум” (1994), сравнивая европейское и американское восприятие окружающего мира, Бродский приводит цитату из статьи англо-американского поэта Уистена Хью Одена, которого считал “величайшим умом двадцатого века”: “У. X. Оден в своем коротком очерке о Фросте говорит что-то в таком роде: └…когда европеец желает встретиться с природой, он выходит из своего коттеджа или маленькой гостиницы, наполненной либо друзьями, либо домочадцами, и устремляется на вечернюю прогулку. Если ему встречается дерево, это дерево знакомо ему по истории, которой оно было свидетелем. Под ним сидел тот или иной король, измышляя тот или иной закон, - что-нибудь в таком духе. Дерево стоит там, шелестя, так сказать, аллюзиями. ‹…› Когда же из дома выходит американец и встречает дерево, это встреча равных. Человек и дерево сталкиваются в своей первородной мощи, свободные от коннотаций: ни у того, ни у другого нет прошлого, а чье будущее больше - бабушка надвое сказала. В сущности, это встреча эпидермы с корой””.

Можно было бы, конечно, не замечать того, что происходит вокруг, сосредоточиться на творчестве и просидеть все эти годы за семью замками этаким “мичиганским отшельником”, обозревая вселенную с высоты Нобелевской премии, или, например, порыться на задворках собственного “я” и выпустить что-нибудь очень неприличное, что позволило бы сразу обратить на себя внимание американской публики и обеспечило бы автору безбедное существование на чужбине. Причем чем больше в этом неприличии будет физиологии, тем лучше: отсутствие коннотаций делает американского обывателя нечувствительным, так что бить приходится наверняка.

А чудак Бродский искал, переживал, мучился. И стихи переводил, чтобы дать возможность американскому читателю познакомиться с русской поэзией в хорошем качестве; и пропагандировал его же поэзию, о которой он (читатель) не имел или не хотел иметь представление; и преподавал, хотя особого удовольствия в этом, как видно, не было; и речи писал на англий-ском языке для американской молодежи, и эссе; и выступал с напутственным словом перед выпускниками университетов. И, надо сказать, его усилия не остались незамеченными. Энн Лонсбери пишет: “Самый замечательный результат забот Бродского о его аудитории - грандиозный, продолжающийся по сей день и действительно успешный (по крайней мере, отчасти) проект, цель которого - печатание и распространение дешевых томиков американской поэзии среди американцев, которые никаким иным способом, вероятно, не смогли бы познакомиться с ней (проект └Американская поэзия и грамотность” продолжается и сегодня. Его возглавляет некий Андрю Кэррол, который в 1998 году объехал на грузовике всю страну, раздавая бесплатные поэтические антологии)” 14 .

Испытывал ли поэт благодарность к стране, которая дала ему возможность жить и работать? Конечно. В интервью он не раз говорил об этом: “Те пятнадцать лет, что я провел в США, были для меня необыкновенными, потому что все оставили меня в покое. Я вел такую жизнь, какую, полагаю, и должен вести поэт, - не уступая публичным соблазнам, живя в уединении. Может быть, изгнание и есть естественное условие существования поэта, в отличие от романиста, который должен находиться внутри структур описываемого им общества” 15 .

Но вместе с тем нельзя забывать, что покой является пределом мечтаний обычного человека; для поэта, если он настоящий поэт, покой губителен. Опасения по этому поводу возникли у Бродского сразу после отъезда. Отвечая на вопрос Дэвиду Монтенегро в 1987 году, поэт говорит об этом:

Д. М.: Когда вы впервые приехали в США в 1972 году, вы сказали, что вами владеет страх: что вашей работе грозит что-то вроде паралича, потому что придется жить вне сферы родного языка. Но на самом деле вы много писали. Как отразилась жизнь здесь на вашей поэзии?

И. Б.: ‹…› Я полагаю, что страх, высказанный в 1972 году, отражал опасения потерять свое “я” и самоуважение писателя. Думаю, что я действительно не был уверен - да и не очень уверен сегодня, - что не отупею, потому что жизнь здесь требует от меня гораздо меньше усилий, это не столь изощренное каждодневное испытание, как в России. И действительно, в конечном счете некоторые мои инстинкты, видимо, притупились. Но, с другой стороны, испытывая страх, стараешься навострить свой ум. Пожалуй, это уравновешивает. Кончаешь невротиком, да это случилось бы в любом случае. Только быстрее, хотя и в этом нельзя быть до конца уверенным 16 .

Обратите внимание на то, что ответ Бродского о причинах страха не соответствует заданному вопросу. Дэвид Монтенегро высказывает опасения по поводу жизни вне языка, Бродский акцентирует внимание на жизни без усилий, которая в конечном счете приводит к притуплению инстинкта восприятия. Итогом безмятежного существования, по мнению поэта, может стать обезличивание и потеря самоуважения.

С другой стороны, нельзя не учитывать двойственность положения, в котором Бродский оказался в эмиграции. В американском обществе, где покой является естественным состоянием, в равной степени желаемым и возможным, опасения поэта по поводу счастливого в нем пребывания просто не могли быть восприняты. Человек, для которого удары судьбы, “изощренные каждодневные испытания” являются понятиями, далекими от реальности, не в состоянии представить, что подобная жизнь может вызывать “ностальгию” у того, кто с ней благополучно расстался. Удовлетворение и благодарность - это не только естественная, но и единственно возможная, с точки зрения окружающих, реакция на перемену в судьбе поэта. С другой стороны, те, кто в свое время выслали поэта из Советского Союза, а не сгноили его в тюрьме или психиатрической лечебнице, тоже, вероятно, рассчитывали на свою долю признательности. Кто знает, возможно, подобными ожиданиями объясняется сарказм, присутствующий в последних строках стихотворения. Заверяя читателей, что только благодарность будет “раздаваться” из его рта до тех пор, пока его не забьют глиной, Бродский употребляет глагол, указывающий на действие, а не на состояние, избегая тем самым разговоров о том, какие чувства он будет при этом “испытывать”.

Итоги, к которым приходит поэт, весьма неутешительны: “Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. / Только с горем я чувствую солидарность”. Жизнь представляется человеку “длинной” только в том случае, если ничто его в ней больше не радует. В авторском переводе стихотворения на английский язык поэт выражает свои чувства гораздо более жестко: “What should I say about life? That it’s long and abhors transparence. / Broken eggs make me grieve; the omelette, though, makes me vomit” 17 (“Что сказать мне о жизни? Что длинна и не выносит ясности. Разбитые яйца вселяют грусть, а омлет вызывает рвоту”). Согласитесь, содержание стихотворения весьма далеко от благостной монументальности.

Тысяча девятьсот восемьдесят седьмым годом - годом получения Нобелевской премии - датировано стихотворение Бродского, которое начинается следующими строками: “Чем больше черных глаз, тем больше переносиц, / а там до стука в дверь уже подать рукой. / Ты сам себе теперь дымящий миноносец / и синий горизонт, и в бурях есть покой”. Образ привыкшего к бурям одинокого боевого корабля, противостоящего враждебности окружающей стихии, далек от триумфа, его трудно соотнести с благополучной жизнью нобелевского лауреата. Окончание стихотворения тоже наводит на грустные размышления: “Питомец Балтики предпочитает Морзе! / Для спасшейся души - естественней петит! / И с уст моих в ответ на зимнее по морде / сквозь минные поля эх яблочко летит”. Если есть “зимнее по морде”, то должно быть и весеннее, и летнее, и осеннее “по морде”, в противном случае использование прилагательного теряет смысл. Что же скрывается за отчаянно-бравурным тоном стихотворения 1987 года и элегически-размеренным звучанием стихотворения 1980 года? Удовлетворение? Покой? Или раздражение?

Основу сборника “То Urania” составили стихотворения, написанные Бродским с конца семидесятых годов до 1987 года, когда сборник был напечатан. Если творчество Бродского в эмиграции (1972–1996) условно разделить на три части, данный этап можно обозначить как период зрелости. Отсюда - особый интерес к тому, что было создано в то время. Остановимся на некоторых фактах, свидетельствующих об отношении самого поэта к своему творчеству.

На экземпляре “Урании” 18 , подаренном автором Евгению Рейну, рукой Бродского сделаны записи - на обороте обложки сверху красными чернилами написано: “Прислушайся: картавый двигатель / поет о внутреннем сгорании, / а не о том, куда он выкатил, / об упражненье в умирании - / вот содержание └Урании””.

Под этим крупно нарисован кот - тотем Бродского, записывающий нечто в раскрытую тетрадь. В левой лапе у него зажата не то авторучка, не то дымящаяся сигарета. Кот полосат, сияющие его глаза прорисованы особо тщательно, за котом - флаг Соединенных Штатов. Чтобы не было сомнения, что это американский кот, над ним написано “звезды и полосы”, и стрелки указывают на глаза и полосатые спинку и хвост. На спине кота значится его имя - Миссисипи (кстати, реальный кот Бродского, этот самый Миссисипи, дремлет тут же на дальнем конце стола, до отвала наевшись вместе с нами сладкой корейской курятины). В центре страницы крупно выведено: И. Б.” 19 .

Кот в русском сознании традиционно ассоциируется с независимостью поведения, а “американский” окрас, указывающий на принадлежность его к США (к этому моменту Бродский был гражданином этой страны), и сигарета-ручка в его руке-лапе позволяет сопоставить этот образ с самим поэтом. Что хотел сказать Бродский своим рисунком? Возможно, что “кот”, несмотря на свою принадлежность, “гуляет сам по себе” на фоне американского флага.

Оценка Бродским своего творчества как “упражненья в умирании” предопределяет присутствующие в его поэзии тех лет пессимистические образы и “упаднические” настроения, за которые ему доставалось и достается от приверженцев жизнеутверждающего начала в русской классической литературе.

На форзаце подаренного Рейну сборника рукой Бродского выведено еще одно обращение к другу: “Женюре, знавшему заранее / возможности мадам Урании 20 ”. За незнание всегда приходится расплачиваться. Поэзия Бродского эмиграционного периода - это отражение горького опыта человека, который не смог приспособиться, переделать себя с учетом потребностей новой системы и нового мировоззрения. Лейтмотив “старения”, возникший сразу после отъезда в стихотворении “1972 год”, завершился темами “оледенения”, “смерти”, “небытия”, превращения живого человека в подобие статуи в лирике восьмидесятых годов.

1 Полухина В. “Я входил вместо дикого зверя в клетку…”. В сб.: Как работает стихотворение Бродского. М.: НЛО, 2002, с. 133.

2 См.: Polukhina V. “I, Instead of a Wild Beast…” in Joseph Brodsky: the art of a poem, ed. By L. Loseff and V. Polukhina. NY, St. Martin’s Press, Inc., 1999, p. 69. В статье даются ссылки на рецензию Кристофера Рейда (Reid Christopher, “Great American Disaster”, London Review of Books, vol. 10, (8 December 1988) no. 22, p. 17–18), посвященную третьему изданию собрания сочинений Иосифа Бродского на английском языке, и на статью Крэга Рейна (Craig Raine. “A Reputation Subject to Inflation”, The Financial Times Weekend (16 and 17 November 1996), p. XIX).

3 А. Солженицын. Иосиф Бродский - избранные стихи // Новый мир, 1999, № 12, с. 182.

4 Сравните: “Являясь неотъемлемой частью его (Бродского. - О. Г .) творчества, это стихотворение продолжает традицию стихотворений-памятников Горация, Державина и Пушкина” (“Organically of a piece with the rest of his work, this poem follows in the footsteps of Horace, Derzhavin and Pushkin as a poem-monumentum ) (Polukhina V. “I, Instead of a Wild Beast…” in Joseph Brodsky: the art of a poem, ed. by L. Loseff and V. Polukhina. NY, St. Martin’s Press, Inc., 1999, p. 71). Здесь и далее, если перевод статьи В. Полухиной на русский язык не соответствует оригиналу, приводятся цитаты из английского издания.

5 В английском варианте стихотворения эта строка звучит следующим образом: “…planted rye, tarred the roofs of pigsties and stables” (“…сеял рожь, мазал дегтем крыши свинарней и конюшен”). При переводе автором стихотворения на английский язык был изменен смысл и первой строки, которая стала звучать как “I have braved, for want of wild beasts, steel cages” (“За недостатком диких зверей я бросал вызов железным клеткам”. Здесь и далее при воспроизведении в сноске английского варианта - перевод О. Г .) (Brodsky J. То Urania. Farrar, Straus and Giroux, NY, 1980, p. 3).

6 Сравните: “From the very first line of the poem fate is seen as just”; “when, in actual fact, it was the country that drove him into exile” (Polukhina V. “I, instead of a Wild Beast…” in Joseph Brodsky: the art of a poem, edited by L. Loseff and V. Polukhina. NY, St. Martin’s Press, Inc., 1999, p. 74).

7 Если хочешь понять поэта… (интервью И. Бродского Б. Езерской). В кн.: Б. Езерская. Мастера. Michigan, Hermitage, 1982, с. 107.

8 Полухина В. “Я входил вместо дикого зверя в клетку…”. В сб.: Как работает стихотворение Бродского. М.: НЛО, 2002, с. 136.

Сборник стихотворений Бродского на русском языке, выпущенный в 1987 году американским издательством “Ардис”.

9 Дмитрий Радышевский. Интервью с Иосифом Бродским для “МН” // Московские новости, № 50, 23–30 июля 1995 года.

10 Плешаков К. Бродский в Маунт-Холиоке // Дружба народов, 2001, № 3, с. 182–183.

1 1 The Chomsky Reader by Noam Chomsky, ed. by James Peck. Pantheon books. New York, 1987, p. 33: “I think that this concentration on such topics as sports makes a certain degree of sense. The way the system is set up, there is virtually nothing people can do anyway, without a degree of organization that’s far beyond anything that exists now, to influence the real world. They might as well live in a fantasy world, and that’s in fact what they do. I’m sure they are using their common sense and intellectual skills, but in an area which has no meaning and probably thrives because it has no meaning, as a displacement from the serious problems which one cannot influence and affect because the power happens to lie elsewhere”.

1 2 Плешаков К. Бродский в Маунт-Холиоке // Дружба народов, 2001, № 3, с. 179.

13 Там же, с. 183.

1 4 Лонсбери Э. Государственная служба: Иосиф Бродский как американский поэт-лауреат / НЛО, 2002, № 4 (56), с. 207.

1 5 Идеальный собеседник поэту не человек, а ангел (интервью И. Бродского Дж. Буттафа (ж-л “L’Expresso”, 6 декабря 1987)). В сб. Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М.: Захаров, 2000, с. 278.

1 6 Поэт боготворит только язык (интервью И. Бродского Д. Монтенегро (ж-л “Partisan Review”, 1987, № 4)). В сб. Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М.: Захаров, 2000, с. 263.

1 7 Brodsky J. To Urania. Farrar, Straus and Giroux, NY, 1980, p. 3.

1 8 Сборник стихотворений Бродского на русском языке, выпущенный в 1987 году американским издательством “Ардис”.

1 9 Рейн Е. Б. Мне скучно без Довлатова. Новые сцены из жизни московской богемы. СПб.: Лимбус-Пресс, 1997, с. 190.

2 0 Урания - муза утраты в поэзии И. Брод-ского.

Тема подведения итогов возникла в творчестве Бродского задолго до его смерти, что, возможно, связано с наследованием им акмеистского стремления к осмыслению своей жизни в контексте исторической эпохи, с которой поэта связала судьба. Показательно в этом смысле его стихотворение "Я входил вместо дикого зверя в клетку...", которое относится к третьему, эмигрантскому периоду творчества Бродского и во многом носит итоговый характер. Оно создано в день 40-летия автора, 24 мая 1980 г. (т.е., как и рассмотренные выше стихотворения, написано к определенной дате, временно́й вехе – частый случай у Бродского), и вобрало в себя целый ряд значимых как для данного периода, так и для всего творчества поэта мотивов. Лирический герой стихотворения – человек, судьба которого одновременно неординарна и типична для XX в. В ней были нищета ("надевал на себя что сызнова входит в моду", т.е. было настолько немодным, что вновь оказывалось в поле внимания щеголей) , нелегкий физический труд ("сеял рожь, покрывал черной толью гумна"), странствия ("я слонялся в степях", "с высоты ледника я озирал полмира"), испытания ("трижды тонул, дважды бывал распорот"), заключение ("выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке"), изгнание ("жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок"). Герой поэта – индивидуалист, что подчеркивается и неоднократно повторяемым местоимением "я", и его одиночеством ("Из забывших меня можно составить город"), и отстраненной позицией по отношению к миру, за которой угадывается традиционный конфликт Поэта и толпы ("обедал черт знает с кем во фраке", "С высоты ледника я озирал полмира" и др.).

Несмотря на кажущуюся простоту данного стихотворения, каждый его образ имеет несколько глубинных подтекстов, уводящих не только к биографии автора, но и к общекультурным смысловым пластам. Так, первая строчка ("Я входил вместо дикого зверя в клетку"), намекая на реальную историю заключения поэта, заставляет вспомнить давнюю традицию перевозить особо опасных заключенных в клетке. Этот подтекст отсылает к важнейшей для Бродского теме "Поэт и Империя", вскрывая характер конфликта автора с государством. Третья строчка ("жил у моря, играл в рулетку") столь же многогранна. Известна страсть Бродского к морю, вообще к воде: он всегда старался поселяться поближе к водной стихии, был зачарован Венецией. Море – расхожий образ в поэзии, особенно романтической, стал одним из важнейших и для творчества Бродского. Образ рулетки смежен с темой судьбы, игры с судьбой, в том числе и игры смертельной ("русская рулетка"); вспомним также, что заядлым игроком в рулетку был Ф. М. Достоевский. К творчеству этого писателя отсылает и следующая строчка ("обедал черт знает с кем во фраке"). Фрак – признак респектабельности, солидности: поэту в силу его положения действительно не раз приходилось находиться в обществе значительных лиц. Однако поминание черта, возможно, намекает на те диалоги-борения со своим темным двойником, которые приходилось вести Ивану Карамазову в романе "Братья Карамазовы".

Строчка "С высоты ледника я озирал полмира" задает традиционную для романтизма позицию поэта над миром, причем существенно здесь слово "ледник". Оно перекликается с общей эмоциональной сдержанностью поздней лирики Бродского, в которой стихия переживания скована жесткой логикой размышления. Если вода – символ жизни, времени, стихии (ср. "жил у моря"), то ледник (образ, который вовсе не обязательно понимать буквально) – замерзший водяной поток, чье движение практически незаметно глазу. "Водяная" тема продолжена и строчкой "и не пил только сухую воду". Оксюморон "сухая вода" обозначает нечто невозможное, и потому само выражение можно понимать и как "пил все, что можно пить". В то же время у слова "пить" в русском языке очень богатое смысловое поле: в него входит и жизнь, и вино, и участь, и горе и многое другое. Каждый из этих смыслов добавляет свой подтекст стихотворению, но один из важнейших среди них – мысль о том, как много выпало на долю героя Бродского. Еще один сквозной образ стихотворения, образующий очень важную смысловую пару с предыдущим, – образ хлеба. Герой "сеял хлеб, покрывал черной толью гумна". Образ сеятеля восходит к евангельской притче о сеятеле (Мф. 13:4), преломившийся, в частности, в стихотворении А. С. Пушкина "Свободы сеятель пустынный...". Сеятель – пророк, несущий зерна истины, хотя не все из этих зерен дают свои плоды: все зависит от того, на какую почву они упадут. Гумно (ток) – настил для обмолота зерна: тем самым возникает мотив собранного урожая. Завершение же данный мотив находит в образе "хлеба изгнанья": вместе со строчкой "Бросил страну, что меня вскормила", этот образ – аллюзия на хрестоматийное стихотворение А. А. Ахматовой "Не с теми я, кто бросил землю...". Но если Ахматова говорила о невозможности оставить родную землю "на растерзание врагам", то, судя по судьбе лирического героя Бродского, именно он оказался не просто лишним в родной стране, но враждебным для нее.

Мотив сдержанности находит свое завершение в строчках "Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; / перешел на шепот". Поэзия "шепота" для Бродского противоположна традиции поэзии "крика", "душевного надрыва" – традиции, идущей от романса через лирику Есенина, Маяковского, Высоцкого, а также его современников – так называемых "громких", или "эстрадных", поэтов (Вознесенского, Евтушенко). "Шепот" же восходит к романтико-символистскому идеалу "безгласной речи" как выражения "невыразимого"; впрочем, для Бродского "шепот" лишен семантики некоего "языка таинственного, мистического", противостоящего профанному "земному языку" и скорее связан со стоической позицией приятия мира, а также "непубличностью" поэтической речи автора, эмоционально сдержанной, подчас даже рассудочно-холодной и не стремящейся к воздействию на широкую публику, хотя и рассчитанной на прочтение именно вслух. Одна из излюбленных мыслей поэта, повторяемых им на протяжении всей его жизни, – что есть вещи, о которых нельзя говорить напрямую и громко.

Сдержанность заметна и в оценке лирическим героем поэта прожитой им жизни: "оказалась длинной". Ни жалоб на выпавшую ему участь, ни проклятий судьбе: лишь признание, что судьба была горька ("Только с горем я чувствую солидарность"). Финальная же мысль стихотворения на первый взгляд никак не вытекает из вышесказанного:

"Но пока мне рот не забили глиной, / из него раздаваться будет лишь благодарность". Эти строки заставляют вспомнить четверостишие поэта-акмеиста, по признанию самого Бродского, сыгравшего особую роль в его творческом становлении – Осипа Мандельштама:

Лишив меня морей, разбега и разлета

И дав стопе упор насильственной земли,

Чего добились вы? Блестящего расчета:

Губ шевелящихся отнять вы не могли .

В обоих стихотворениях говорится о вынужденной несвободе, в обоих метонимией лирического героя выступают органы речи: у Мандельштама – губы, у Бродского – связки и рот. Эти образы подчеркивают поэтическое дарование героя стихотворения, причем у Бродского именно творческий дар становится если не источником, то хотя бы средством приятия мира и согласия с жизнью. Следовательно, именно творчество для поэта оправдывает трагичность человеческого бытия, противостоит смерти и страданиям. Однако важно и другое: в стихотворении Бродского отсутствует мысль о личном бессмертии, о посмертном оправдании всех страданий, отсутствует пушкинское "нет, весь я не умру", как, впрочем, отсутствует и обратное – отрицание бессмертия. Бродский словно останавливается по эту сторону грани, отделяющей жизнь от того, что будет после нее. Остается открытым вопрос о смысле лишений и испытаний, выпавших на долю поэта в этой жизни. Здесь можно сослаться на мнение другого поэта, Льва Лосева: "Я думаю, что философия Бродского, по определению, есть философия вопросов, а не ответов" . Сдержанность по отношению к любым окончательным ответам особенно характерна для поздней лирики поэта, что и демонстрирует наглядно рассматриваемое стихотворение.

Форма стихотворения также типична для этого периода творчества Бродского. Прежде всего обращают на себя внимание его длинные строки – "фирменный прием" Бродского. Стихотворение написано разноиктовым (4–5-иктовым) тоническим стихом, имитирующим неторопливую, говорную речь (ее неторопливость передается и перечислительной интонацией, и длиной самих строк). Ощущение непринужденного, спокойного высказывания создается и посредством разговорных слов и даже жаргонизмов: "кликуха", "черт знает с кем", "слонялся", "сызнова", "жрал". Эти слова работают и на создание образа лирического героя стихотворения: типичного интеллигента новой генерации, конца 1950-х – начала 1960-х гг., грубость речи которого одновременно служит и знаком его демократичности, и следом былого вызова системе, не допускавшей подобных выражений, и своеобразной защитной маской, оберегающей от "громких", возвышенных фраз. Впрочем, многие критики не принимали подобных приемов у позднего Бродского, считали их использование следствием оторванности автора от родной ему языковой среды

Поделиться